Мнения: Специфика Верещагина – в совмещении двух качеств

В это воскресенье в Новой Третьяковке, на Крымском валу, закрывается выставка Василия Верещагина. Лучшая из всех когда-либо бывших выставок этого художника – и, видимо, лучшая, которую доведется нам увидеть. Разве что через четверть века, к 200-летию, сделают еще более грандиозную, но это уж кому дожить доведется, да и мало ли что вообще будет через двадцать пять лет.

Словом, в нашей жизни велика вероятность, что более полной и качественной выставки Верещагина не случится. А Верещагин, как к нему ни относись, персонаж в истории русского искусства и, быть может, еще более – в истории русской общественной мысли – значительный.

Специфика Верещагина – в совмещении двух качеств. Во-первых, он во многом был не русским художником. Во-вторых, в первую очередь он был ориентирован все-таки именно на русскую аудиторию, в том числе демонстрируя ей свой всемирный успех; например – открывая большую выставку в Петербурге уже после того, как о ней отозвались в зарубежной печати.

Верещагину было хорошо известно, что добиться если не признания, то устойчивого внимания можно в том случае, если наблюдатель осознает, что не является инстанцией признания и вынужден лишь оценивать то, что знает как признанное иными.

Живописный язык Верещагина сформировался в период его учебы у знаменитого французского ориенталиста Жерома. И ряд наиболее известных работ Верещагина напрямую отсылают к работам учителя, начиная с «Дверей Тимура» (1872) и «У дверей мечети» (1873), имеющими в качестве прототипа (и одновременно прототипа «Представляют трофеи», 1872) «Головы бунтовщиков» Жерома.

Фото: Михаил Терещенко/ТАСС

Интернационализм как художественного языка, так и сюжетов (от туркестанских до индийских) делают Верещагина международным художником. Его первая большая выставка открывается в 1873 г. в Лондоне, в Хрустальном дворце.

В художественной карьере Верещагина больших заграничных выставок будет в два раза больше, чем отечественных, а русскую публику он будет изумлять непривычностью как живописи и оформления выставочных залов, так и способа преподносить себя аудитории.

Верещагина часто называли плохим живописцем, а молодой и склонный низвергать прежние авторитеты (чтобы воздвигнуть на их месте более древние) Александр Бенуа – и вовсе отказывал ему в праве считаться таковым.

Последнее, пожалуй, и верно. И временная перспектива дает возможность точнее поместить Верещагина в истории искусства.

Он и сам не желал быть живописцем среди живописцев – стремясь к созданию «тотального произведения искусства». Так, его принцип сериальности был сознательной борьбой с «Лаокооном» Лессинга, противопоставлением литературы – как фиксирующей время, движение – живописи и скульптуре, фиксирующим мгновение.

Он стремился средствами живописи рассказывать – то есть, представлять – динамику вместо схваченного выразительного мгновения. Эффект у зрителя должен был возникать на выставке при переходе от одной картины к другой; само движение наблюдателя вовлекало его в происходящее.

Отсюда, кстати, озабоченность Верещагина нераздельностью коллекций. Впрочем, вполне это получилось только с первой, Туркестанской, целиком приобретенной Третьяковым в 1874 г., и отчасти – с поздней, посвященной войне 1812 года. Но он не ограничивался этим.

Сами выставки обтягивались бордовой тканью, ставился электрический свет (по тем временам нечто невиданное), в залах звучала музыка.

На своей петербургской выставке 1880 г. Верещагин даже пытался устроить оркестр, которым должен был управлять Римский-Корсаков. В последний момент дело расстроилось, но фонограф или, по возможности, фортепьянный аккомпанемент выставке Верещагин старательно создавал. Кстати, со свой второй женой он так и познакомился, пригласив в свое американское турне кого-нибудь из московской филармонии. На предложение откликнулась Лидия Васильевна Андреевская, к возвращению из поездки беременная сыном живописца…

Целостное произведение искусства не ограничивалось новыми способами экспозиции. Верещагин помещал в центр изображение, иного трудно было бы ждать от художника. Но вместе с тем сопровождал выставки каталогами, в которых описывал свои картины, объяснял сюжеты и обстоятельства, писал повести и очерки.

В других случаях – само отсутствие картины становилось художественным событием.

Когда в 1874 г. Верещагин в ответ на обвинения в непатриотичности уничтожает три полотна из Туркестанского цикла, включая знаменитого «Забытого», то не только фотографические снимки с них оказываются популярны, но и в экспозиции у Третьякова они размещаются среди сохранившихся картин – внутри рам, воспроизводящих размеры уничтоженных оригиналов.

Верещагин украшал свои выставки разнообразными экспонатами, рифмующимися с изображенными на картинах. Зритель оказывался между восточными коврами, оружием, кофейниками, пиками и отрубленными головами на картинах.

В Новой Третьяковке старательно воспроизвели этот эффект, привезя из Эрмитажа, например, двери мавзолея Гур-Эмир и поставив в центр зала резную колонну – одну из тех, что изображена у Верещагина.

Но главное, о чем напоминает выставка – что Верещагин даже теперь способен производить сильный эффект.

Он был именно эффектным художником. В первую очередь умеющим задевать чувства, вызывать и восхищение, и беспокойство, и возмущение, но в любом случае – сильную эмоцию, вплоть до отрицания его художественного дарования. И лучше всего он умел это делать в русском контексте, понимая, что именно оказывается «болевыми местами», играя на неоднозначности, побуждая публику занимать позиции, которые раз за разом оказывались ее проекциями.

А что же сам автор?

А Верещагин неизменно «ускользал», демонстрируя созданное, собранную экспозицию, открывая возможность прочитывать как угодно.

Так, скандальные «три казни»: распятие, казнь сипаев в Индии британцами и казнь первомартовцев – можно было прочесть и как приравнивание сипаев и народовольцев ко Христу, и как повествование об уделе человеческом, и о неизбывной человеческой жестокости, и как евангельскую историю о том, кем в глазах большинства был распинаемый и т.д.

Варварский Восток оказывался не только жестоким и прекрасным, но одновременно и обыденным. И в то же время парадоксально уравненным с европейскими завоевателями.

«Белый человек» оказывался жертвой, отрубленные головы европейцев лежали перед местным владыкой или на пиках декорировали площадь. И здесь уже, в отдалении, становилось непонятно, чьи именно головы насажены на пики: европейцев, местных, подданных или врагов. «Удача» и «неудача» спокойствием уравнивала обе стороны нейтральностью взгляда. А эмоция возникала от подчеркнутого отстранения.

Тем любопытнее, что уже близкие по времени к Верещагину авторы обвиняли его в «фотографизме». И этот упрек еще проще повторить сейчас, забывая о том, что в то время предметом фотографии становилось относительно неподвижное: групповой снимок, портрет, позирующий воин. Там, где персонаж может спокойно устроиться, а фотограф – выставить свой аппарат и произвести запечатление.

Напротив, предметом живописного изображения баталиста оказывалось ускользающее: от бытовой сценки до атаки. Мгновенное. То, что неспособна была ухватить фотографическая пластинка.

Живопись и фотография как искусство мимолетного и искусство статичного вновь напоминают нам, сколь быстро меняется «само собой разумеющееся», каждый раз предстающее как бывшее «всегда».

А то, что успех Верещагина не был связан лишь с этими меняющимися техническими подробностями – удостоверяет нынешняя выставка: хорошо поставленный свет, эффектные серии, музейные экспонаты, негромкая музыка, объемный каталог с обстоятельными статьями, встречающий на входе «Апофеоз войны», Балканский цикл как кульминация.

Устроители бережно и вдумчиво повторили рецепты автора и добились сходного результата. Старый мастер эффектов знал свое дело, даже умереть сумев в точном соответствии с собственной эстетикой.